А-П

П-Я

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  A-Z

 

Подобно средневековому рыцарю, который побеждает на турнире, утверждая славу возлюбленной, Фридерик торжествовал не за себя, а за нее. Пусть никто не знает его тайну, но признание этой музыки, столь полное и восхищенное, подтверждает, что он сделал правильный выбор.
Эльснер больше всего надеялся на финал. Он слыхал его много раз и знал наизусть все переходы, смены тональностей, приемы разработки. Он знал, что здесь оригинальное смешение двух форм – сонаты и рондо, и ему было известно, каким образом достигнуто это смещение. Каждую секвенцию он помнил и мог бы объяснить ее происхождение. Но здесь, в зале, где звучал оркестр вместе с фортепиано, он забыл об этих приемах и слушал как будто впервые. И если бы его спросили, что он думает сейчас, он признался бы, что вспоминает собственную юность. Он палестринапомнил это упоение жизнью, этот радостный блеск, вечный праздник, вечную улыбку и – легкую грусть, от которой жизнь становилась еще прекраснее. Он помнил песни, которые делали его счастливым. Теперь этого нет. Вот уже много лет, как он ценит хорошую музыку, отдает ей должное, но она уже не возбуждает в нем первоначального восторга. Для этого тоже нужны силы!
Эльснер был вполне доволен своей жизнью и всем, чего достиг. Написанные им оперы, преподавание, дирижерство, многолетний научный труд «О ритмических и метрических особенностях польской речи» – все это было выше и больше, чем его юношеские представления о будущем. О такой блестящей, разносторонней деятельности молодой Эльснер и не мечтал. Но в те годы, когда он еще ничем не мог похвастать и ничего не умел делать как следует, он был куда более творческой натурой, чем теперь, потому что принимал жизнь волнуясь и радуясь. А теперь по утрам, прежде чем встать с постели, он говорит себе: «Ах, опять затягивать ту же песню!».
Но он крепился и бодро проводил свой день.
… Перед самым концом, блестящим, искристым, вдруг наступила минута раздумья, точно путник, прошедший большое пространство, оглянулся на пройденный путь. Или это юноша остановился перед будущим, которое открывается перед ним? Эльснер считал это место в финале самым удачным. Но вот снова начался стремительный бег, к концу быстрота увеличивается, и взяты последние, полные аккорды, Славная польская юность. Не догнать тебя!
Совсем не так слушал Живный. Он был на четырнадцать лет старше Эльснера, но принадлежал к тем людям, которым чуждо ощущение старости. Физические силы слабеют, разум сознает, что жизнь, в сущности, прошла, но внутренне этому не веришь, потому что каждый новый день по-своему интересен… пожалуй, больше, чем в юности. Тогда многое ускользало, теперь же накопленная мудрость научила ценить жизнь, пока она длится. Живный мог сколько угодно шутить над своими годами, но в душе считал себя ровесником Фридерика и понимал его не хуже, чем Тит или Ясь.
Начался финальный краковяк. «Молодец! Молодец! – думал Живный. – «Засушенные» станут возмущаться: «Опять хлопский танец! На плохой ты дороге, Шопенек! – скажут они. – Забываешь шляхетскую изысканность!» Дурни! Не понять вам, какой здоровый инстинкт ведет его по этой дороге! В этом он гениален! Тут его новое слово! А потом, глупые люди, как вы не видите, что сама молодость, смеясь и играя, подсказывает ему этот ход? Так, Фрицек, так их, хорошенько!»
Тита Войцеховского не было в тот вечер в Варшаве, ко зато в концерте была Констанция Гладковская. Она знала, что концерт посвящен ей. Фридерик показывал ей, это была чудесная музыка. Но здесь все звучало по-иному, и сам он играл с таким воодушевлением, что каждая фраза, каждый звук приобретали еще более глубокий и выразительный смысл. Особенно – ларжетто. Эти пылкие признания, такие правдивые и искренние, – с какой грацией они были выражены в этих всплесках рояля и сочувственных ответах оркестра! Порой Констанция вздрагивала: ей чудилось– эти звуки осторожно касаются ее тела…
Констанция сидела в креслах недалеко от ложи, где разместилась семья Шопена. Она видела Живного, и неподвижно сидевшую в самой глубине ложи пани Юстыну, и темноволосую Людвику рядом с каким-то высоким, серьезным молодым человеком… Ближе всех к сцене сидел отец Шопена, почти перегнувшись через барьер. Другая дочь, с пепельными волосами и светло-карими глазами, удивительно похожими на глаза Фридерика, изредка клала свою белую руку на плечо отца. Тогда он испуганно откидывался на спинку стула. Но ненадолго… Обе сестры были очень привлекательны и женственны. Блондинка усиленно обмахивала веером свое разгоряченное лицо.
Констанция хорошо знала Живного, но с семьей Шопена не была знакома и в первый раз видела их всех так близко.
Хорошая семья! Интересно, кто из сестер добрее? У старшей строгое лицо, но младшая, вероятно, бойка и насмешлива, не дай бог попасться ей на язычок, так же как и ее брату… Зато отец, кажется, очень симпатичный. Он так волнуется, это естественно… Посторонние люди тоже разделяют это волнение, хотя внешне они невозмутимы. Самый придирчивый глаз ничего не заметит, ровно ничего!
Однако сидящая рядом Анетта Волкова была другого мнения. Она наклонилась к Констанции и шепнула:– Нельзя же так! Вот тебе платок! И, пожалуйста, закрой лицо веером – увидят!
Глава шестая
После этого концерта прошли два относительно спокойных дня и потом три мучительных – в приготовлениях ко второму концерту. Шопен не выносил этого напряженного предконцертного времени. Правда, как бы он ни волновался, стоило сесть за рояль и прикоснуться к клавишам – к нему возвращался покой. И на этот раз было совершенно так же. Вместо валторниста и скрипача, по настоянию Эльснера, пригласили певицу. Во втором отделении Фридерик импровизировал на темы двух известных польских песен – «Свет суровый» и «В городе странные нравы». Может быть, придирчивый этнограф и нашел бы, что простой и строгий характер народной песни Противоречит свободной форме фортепианной фантазии, но искусство, с каким Шопен соединял эти противоположные свойства, заставило бы теоретиков умолкнуть.
В следующие дни началось го, что молодым артистам бывает очень лестно, а для Шопена – было неловко и мучительно. Появились сразу две статьи о нем, и в обеих его сравнивали с Моцартом. Потом он узнал, что в редакцию «Варшавского курьера» поступили посвященные ему стихи. Всегда найдется виршеплет, готовый воспеть последнюю сенсацию! Шопен поспешил в редакцию предупредить появление стихов, но было уже поздно. Ему показали свежий номер с напечатанным сонетом. Почему сонет? Он был холодный, напыщенный и мог относиться к кому угодно: к Шопену, к Палестрине, к однокурснику Шопена Новаковскому…
Фридерику удалось избавиться от позирования модному живописцу, которого прислала та же газета. Но он не мог помешать надругательству над своей музыкой: один из его консерваторских приятелей, Орловский, по дружбе, а также потому, что за такие вещи хорошо платили, издал целый альбом мазурок и галопов на темы фа-минорного концерта Шопена; даже из ларжетто, в котором не было ничего танцевального, предприимчивый юноша ухитрился выкроить несколько салонных вальсов, которые затем играли в танцклассах.
Были еще и другие косвенные неприятности в виде полемики между друзьями Эльснера и его противниками. Друзья отметили мастерство педагога, благодаря которому мог развиться талант, подобный Шопену. Но недруги Эльснера утверждали, что дело не в педагоге и что даже черт не может свить кнут из песка! В ответ на сетования Фридерика Тит говорил ему:
– Что же тебя здесь удивляет? Дело не только в провинциальных нравах Варшавы, а в несовершенстве людских нравов вообще! Не думай, что в Париже или в Лондоне будет лучше! Вся наша планета еще порядочное захолустье!
– Что же мне делать со всем этим?
– Да ничего. Галопы скоро выйдут из моды, а твой концерт будет жить! Кипение мелких страстей уляжется. А ты пройди мимо, опустив глаза!
…В апреле, ровно через три года после смерти Эмильки, Фридерик слушал богослужение в костеле. Не раз он и сам играл здесь на органе, но сегодня с удовольствием смешался с теми, кто только внимает музыке. Он стоял у боковой стены, недалеко от выхода, и думал о своем. Для некоторых людей молиться – значит думать. И музыка способствует размышлению.
Звуки органа возносились к высокому куполу. Шопен думал о весне, об Эмильке, обо всем светлом, что было до сих пор в его жизни. А что было темного? Даже страдания, причиняемые любовью, не омрачали душу, а только возвышали ее!
И все же он был пленником и уже начинал тяготиться этим. Обстоятельства помогали ему: скоро он уедет, и надолго, а там, в Париже или в Риме, ему будет легче справиться со своим чувством. Тот средневековый рыцарь, который был всю жизнь верен бессердечной возлюбленной, отвергнувшей его, должно быть, не имел таланта ни к искусству, ни к науке! Он умел только любить – долго, молчаливо, неразделенно! Что ж! Это тоже своего рода доблесть! Но у кого есть высокое призвание, тот не может пожертвовать им любви1 Этого не сделал даже Петрарка. Он создавал свои сонеты! Но кто знает, сколько других прекрасных, поэтических и мудрых творений он загубил во имя этих любовных признаний!
Это была кощунственная мысль, но Фридерик остановился на ней с некоторой отрадой. Он не мог больше лелеять бесплодные, неверные мечты. Любить свою болезнь! Он был слишком здоров для этого!
Он знал, что Констанция здесь, в костеле. Она стояла слева от него, и он старался не глядеть в ту сторону. Уже больше недели он не видал ее, не ходил к ней из-за своих концертов и из-за того, что она сама не приглашала его. Но главным образом потому, что так было нужно!
Он решил уйти. Тихо прошел он сквозь толпу молящихся к выходу. Было бы невежливо, проходя мимо нее, отвернуться. Он взглянул бегло: она стояла с молитвенником в руках, опустив ресницы. Но в ту же минуту подняла глаза, и этот нечаянно брошенный светлый взгляд заставил его остановиться. Она никогда не смотрела на него так. Она ни на кого так не смотрела. В ее взгляде были робость, внимание и бесконечная нежность. Он не помнил, долго ли это длилось, – кажется, долго. Потом она снова опустила глаза и стала прилежно читать свой молитвенник. Фридерик бросился прочь, на улицу.
Он прошел несколько шагов и, не в силах идти дальше, прислонился к резной ограде одного из домов, Через некоторое время, с трудом открыв глаза, он увидел перед собой маленького школьника, рассматривающего его с очень серьезным видом. Это пристальное детское рассматривание заставило Фридерика опомниться. Он медленно пошел вдоль тротуара.
Глава седьмая
Перед приездом Генриетты Зонтаг профессор Солива замучил своих учениц упражнениями и частыми уроками: он хотел, чтобы они предстали перед иностранной дивой в полном блеске. К тому же девочкам предстоял дебют в театре: Волкова получила главную роль в опере Россини «Итальянцы и турки», а Гладковская – менее блестящую, но очень трудную партию «Агнессы» Паэра, которая шла в Варшаве в первый раз.
По этому поводу она попросила Шопена прийти к ней проаккомпанировать главную арию Агнессы и, кстати, сказать свое мнение об этой опере. Он пришел, проаккомпанировал ей и заодно Волковой, которую она также пригласила, довольно сухо отозвался об обеих операх и ушел, как только отпала надобность в его услугах пианиста.
– Сказать по правде, я тебя не понимаю, – заметила Волкова после ухода Шопена:– ты артистка, а не умеешь владеть своим лицом!
Гладковская посмотрела на себя в зеркало, вздохнула и сказала:
– Я очень утомлена сегодня. Не трогала бы ты меня!
– Я тебя не трогаю. Но напрасно ты хочешь уверить меня, что твое сердце спокойно!
– Ни в чем я не собираюсь уверять тебя!
– Так, может быть, ты собираешься замуж?
– Какая девушка не мечтает о замужестве.
– Так. – Волкова помолчала. – Отличная партия! По годам ровесник, по положению будущий артист!
– Зачем же будущий? Уже настоящий!
– Да, в Варшаве с ним носятся. Графини приглашают к себе, девчонки и мальчишки превозносят до небес. Бегать за ним сейчас модно. Но выйти замуж!..
– Успокойся, Аня! Никто еще не делал мне предложения!
– Ну и слава богу! Хватило ума! Гладковская расплела косы и уселась в кресло.
– До приезда этой Генриетты мы превратимся в тени, – сказала она, – просто сил уж нет!
– Да, но нужно крепиться…Ты, Кося, не умеешь стремиться к цели. Все происходит по воле случая. Учились у Жегмонта – ну и ладно. Взял нас пан Солива – очень хорошо. А если бы не было пана Соливы, что бы ты делала?
– Не знаю. Волкова встала.
– Можно мне говорить с тобой откровенно?
– К чему? Я знаю, что ты скажешь!
– Нет. При всей нерешительности ты чертовски упряма. И часто любишь делать наперекор себе. Я уж тебя знаю!
Гладковская молчала.
– Кто мы такие, подумай! – продолжала Анетта. – Бедные девушки, без состояния, без покровительства, простого происхождения… Но у нас есть талант и красота. Если пользоваться этим разумно, можно многого добиться!
– Нас ведь пригласили в театр. Неужели они раздумают!
– Гм! Театр! Это, конечно, опора. И вряд ли они раздумают. Но знаешь ли, что я тебе скажу? Если бы ко мне сию минуту посватался молодой граф Сапега или даже старый граф Сапега, – разумеется, овдовевший, – я не стала бы колебаться!
– Ну, насчет старого графа-поколебалась бы!
– Клянусь тебе нет! Но ни тот, ни другой собираются меня осчастливить! Увы! Ты права! Никто еще не сделал нам предложения. Даже твой, извини, сморкач и тот медлит. Значит, пока остается – театр!
– Пока?
– Разумеется! Богатые панны бывают на балах и там по мере стараний находят женихов. А нам приходится блистать на подмостках!
– Но ведь это же была твоя мечта, Аня!
– Да. Я люблю петь и хочу быть актрисой…Но я уж успела насмотреться на эту жизнь и скажу тебе, что ничего хорошего не ожидаю!
– Пожалуй, нас ждет слава! Не бог весть какая, варшавская, – но спасибо и за это. Однако и здесь в бочке меда заводится ложка дегтя… И не одна! Ничего, если я буду ходить по комнате и мелькать у тебя перед глазами? Мне что-то не сидится.
– Делай что хочешь…
– Бедная, утомленная паненка! Эфирное создание! И глазки закрыла… Ну, так вот, ложка дегтя… Актрисы, как известно, не вхожи в порядочные дома. Помнишь, как нас приняли у пани Замойской?
Констанция поёжилась. Это был очень неприятный визит. Хозяйка пригласила их потому, что граф Сапега много наговорил ей о «способных девчурках», а приехать в консерваторию у пани не было ни времени, ни охоты. У нее в доме, как у просвещенной меценатки, пела сама Каталани! Так что она задумала устроить концерт у себя на дому. В течение всего вечера молодых актрис явно выделяли, подчеркивая, что они принадлежат к особому миру, и говорили с ними только о театре. Старый граф Сапега несколько раз назвал Анетту «своим дорогим ангелом», на что она с вымученной улыбкой отвечала: – Слишком много чести, граф! – Молодой Сапега сравнивал театр с Магометовым раем, а юных актрис – с гуриями. К счастью, к девушкам подсела панна де Мориоль, невеста молодого Замойского, и выручила их, заговорив о другом. А все остальное…
– Вот видишь, – сказала Волкова, – я много об этом думала! Все говорят: счастливые девочки, они попадут в театр! А я знаю, что нас ожидает: борьба за роли, каторжный труд, вечный страх потерять голос, зависимость от всех и каждого, интриги… И, наконец, старость…
– Это общий удел, – сказала Констанция.
– Ну, знаешь ли. Старость графини Сапеги – это не то, что старость отставной артистки Голиковой, которая выпрашивает у графини поношенные капоты!
– Значит, ты не хочешь быть артисткой?
– Кто тебе сказал? Я непременно буду ею и добьюсь успеха. Это единственный путь, на котором я смогу найти богатого и титулованного мужа, чтобы вторую половину своей жизни прожить спокойно и счастливо!
– Такие браки редко заключаются!
– Отчего же? Было немало примеров! Только надо быть умницей и крепко беречь свою репутацию, если хочешь в будущем стать хозяйкой замка!
– Ну его, этот замок! Да и зачем ты говоришь мне это?
– Чтобы ты прекратила эти посещения и встречи!
– Опять-таки – зачем?
– Кося!
– Пойми! Мне так хорошо теперь, как не будет уже никогда! Так чисто и радостно! Не повторится это в моей жизни! Почему же ты хочешь, чтобы я была несчастна?
– Я – хочу?
– Мне надоело без конца притворяться, мучить себя и другого!
– А ты знаешь, что он уезжает?
– Это еще не известно. И вообще, ничего еще не известно!
Глава восьмая
Все, о чем говорила ей подруга, Констанция хорошо знала сама. С детства она слыхала, что девушка, не имеющая приданого, должна позаботиться о себе, и со страхом ожидала неизбежных сроков, когда от нее потребуют действия. Еще задолго до этого ей надо было готовиться к чему-то трудно; чтобы оказаться во всеоружии, когда наступит время.
Отец ничего не значил в доме, всем заправляла мать, полная, решительная, с громким голосом и тяжелой походкой. В молодости она была очень красива, но Констанция нисколько не походила на свою мать – ни лицом, ни нравом. Констанция была чувствительная натура, она не выносила ничего резкого, грубого, вульгарного, не могла слышать, как рядом ссорятся; от чужого крика у нее холодели руки и замирало сердце.
Тетка намекала, что эта тонкость чувств у Констанции – недаром. Это объясняется будто бы очень близким родством с одним французским виконтом, который в 1809 году приезжал в Радому по своим делам. К сожалению, он через год внезапно умер, а то, конечно, позаботился бы о девочке, которая родилась за месяц до его кончины.
Версия о французском виконте была ложной, пани Гладковская не нарушала супружеской верности, что не мешало ей превратить жизнь своего семейства в сущий ад. Она похвалялась, что может составить капитал из ничего – никакая, даже самая маленькая, ценность у нее не пропадает. Капитал, однако, не составлялся. Но уж в этом пани Гладковская обвиняла целиком своего мужа и дочь, которые были, по ее мнению, слишком беспечны и недальновидны.
Бесспорной «ценностью» могла стать расцветающая красота дочери, но для сбыта, то есть для выгодного замужества, надо было поехать в столицу, осмотреться. В Варшаве жила дальняя родственница Гладковских. У нее в доме весьма неожиданно решилось будущее Констанции. Там Гладковские встретили пана Леонгарда Жегмонта, музыкального критика, который как раз в ту пору вступал в период своей недолгой громкой славы кудесника педагога.
Должно быть, он действительно обладал магическим даром убеждения, иначе как же объяснить, что в два вечера он успел уговорить подозрительную и несговорчивую пани Гладковскую поручить ему музыкальное образование дочери? Это было тем более странно, что пани Гладковская никогда не обращала внимания на голос Констанции, театр не любила и всех актрис считала «погибшими». Но пан Жегмонт представил неопровержимые доводы в пользу артистической будущности Констанции. Он произнес целую речь, которую пани Гладковская выслушала как загипнотизированная, глядя ему в рот. – Во-первых, – Сказал он, – голос молодой панны, редкий по тембру и чистоте интонаций, сам по себе есть капитал, который можно многократно увеличить. Во-вторых, надо принять во внимание политическое положение в стране. Польский народ переживает период национального возрождения, а это значит, что каждый способный поляк ценится на вес золота, – это относится не только к мужчинам, но и к женщинам. – Слова «капитал», «золото», «проценты», «состояние», часто употребляемые паном Жегмонтом во время этой речи, были понятны и близки пани Гладковской и расположили ее слух к дальнейшему. – Раз существует национальный театр, – продолжал разливаться пан Жегмонт, – то, естественно, должны быть и польские артистки, не так ли? – Пани Гладковская судорожно кивнула. – А что может быть лучше для даровитой девушки без состояния? Теперь не те дикие времена, когда звание актрисы считалось постыдным. Теперь, напротив, многие богатые люди и даже вельможи – чему есть многочисленные примеры – видят большую честь для себя в браке… да, да, в законнейшем браке со знаменитой актрисой! Красота, разумеется, великое благо, но в соединении со славой – это верная, счастливая карта в жизненной игре.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51